Глава 1
В костромском краю, за кологривскими борами, за невысокими горами, в деревеньке Шаблово жил маленький мальчик Ефимко Честняков.
Жил он поначалу совсем обыкновенно, как живут все деревенские ребятишки. Весною верхом на прутике по тёплым проталинам скакал, в летнюю пору с мальчишками на речку Унжу бегал, осенью в избе у окошка сидел да на дождик глядел, а как первый снег на землю упадёт, так и опять Ефимку домой не заманишь. Опять он с друзьями на улице, опять бегает там, катается с горушек на саночках до самого позднего часа, до вечерней зари.
И может, и дальше бы у него всё шло обыкновенно, да только семья-то, в которой Ефимко рос, была с особинкой.
Заключалась эта особинка вот в чём. Все любят сказки, да не все умеют их складывать. А вот в доме Честняковых что ни вечер, то и новая сказка, то и новая побасёнка. Новая, весёлая, до сей поры никем ещё не слышанная.
Начинал, бывало, старший в честняковской семье — дедушка Самойло.
Когда вечером все: и Ефимкин отец, и мать, и старшие сестрёнки, и бабушка Прасковья — усядутся при неярком свете лучины за домашнюю работу — кто шить, кто прясть, кто за другое какое необходимое в хозяйстве дело,— то и дедушка сначала сидит, сидит, подковыривает, не торопясь, шильцем старый хомут для мерина Чуйка, да вдруг, не поднимая головы, и засмеётся:
— Эх, братцы мои! Ладил я нынче утром сани в дорожку да и увидел воробья Ерошку. Прыг он ко мне, серенький соседушко. п говорит: «Куда ты, дедушко? Ежели за дровишками, то бери и меня с детишками. Мы в лесу тебе вот как поможем! Кряжей наваляем и в сани уложим. А ты лишь потом нам за каждый кряж по ячменному зёрнышку дашь. Мы дорого за работу не берём, мы — по-соседски…» И кричит: «Чик-чирик, айда, все мои ребятушки-воробьятушки, сюда!» И Ерошкины ребятишки так ко мне всей гурьбой в сани из-под застрехи и сыплются… Не верите? — поднимает наконец голову дед и оглядывает всех лукавыми глазами.
Бабушка Прасковья подхватывает дедову прибаутку мигом:
— Верим. Мы сами твоих помощников из окна видели. Ростом невелички, да на всех рабочие рукавички.
— На каждом серенький армячишко, а за поясом топоришко,— добавляет тут же в лад бабушке Ефимкин отец.
И вот — пошло, и вот — поехало!
Вставляет и мать своё улыбчивое слово, и Ефимкины младшие две сестрёнки от матери не отстают, тоже что-то своё лепечут.
Прибаутка ширится, растёт, украшается новыми подробностями, и это теперь даже и не прибаутка, а целая сказка про воробья Ерошку и про его трудолюбивых детишек.
Сказка складывается быстро, творит её и маленький Ефимко.
— У воробья-то у Ерошки ещё фамилия есть. Чивилёк! Он и сам Чивилёк, и ребята у него — Чивилята, потому что чивиликают, чирикают. Вот как!
Старшие сочинители Ефимкину придумку принимают весело, она тоже идёт в дело. А сам Ефимко так после этого расходится, так расходится, что и потом, когда уже в избе и огонь задуют, и спать лягут,— он всё ещё на своей постели, на широкой лавке ворочается, всё что-то шепчет в потёмках и тихо смеётся, продолжает сказку складывать.
Но теперь, когда он сказке хозяин сам, когда сочиняет её один, то у него там в ней поселяются не только Ерошка Чивилёк, а и кот Васька, который лежит, намурлыкивает рядышком на лавке, и дедко Мороз, что бродит сейчас по засыпающей деревне, нахрустывает по сугробам валенками. И падает в эту Ефимкину сказку через неширокое окно избы тихий лунный свет. Сказка и явь у Ефимки в голове переплетаются, и он уже почти не отличает, где настоящее, где придуманное.
Эта счастливая путаница происходит с ним всё чаще и чаще. И не только по таким вот уютным вечерам, а и при ясном солнышке. Что ни увидит теперь Ефимко, про то и сказку давай складывать.
Встретит утром на широкой шабловской улице под светлыми от инея берёзами мужика на дровнях — давай сказку складывать и про берёзы, и про мужика, и про лошадь, и про дровни. Увидит за деревнею в снегах соломы омёт, увидит рядом деревенских мальчишек и девчонок — давай складывать и про них, давай складывать и про высокий омёт, очень и очень похожий на золотой круглый терем под снеговою крышей.
Собственные сказки малышу Ефимке радостны. Огорчает его лишь то, что все их в голове не удержать.
Одна сказка теснит другую, и пока дождёшься той вечерней поры, когда опять все домашние соберутся да Ефимку выслушают, так половину сказок наверняка и перезабудешь.
И вот Ефимко пробует сказки свои записывать. Грамоте он ещё не знает, да зато умеет немножко рисовать. Заскочит с улицы домой, нашарит в уголке на полке огрызок карандаша и скорей то, что напридумывал, наносит на первую попавшуюся бумагу или даже на какую-нибудь гладенькую дощечку.
Правда, и рисунки его ещё мало кому понятны. Какие-то растопыренные фигурки там, какие-то завитушки, точки да чёрточки, и что в них к чему — только сам рисовальщик Ефимко и разберётся. Но ведь и рисует он пока не для кого-то, а сам лишь для себя. То, что наспех вышло, тем и доволен. Главное, сказки теперь до вечера из памяти не улетят, их все до единой можно вечером рассказать отцу, матери, сестрёнкам, дедушке и бабушке.
А ещё с Ефимкой примерно в эти же самые времена произошёл один замечательный случай.
В доме деревенской учительницы он увидел на стене картинку. Увидел, вздрогнул да так перед этой картинкой столбиком и застыл. Даже шапку свою ушанку позабыл с головы стащить, даже запамятовал, зачем, почему и с кем он очутился тут.
Конечно, он видывал картинки и раньше. И видывал не раз. И всегда они его будоражили, манили к себе, но и всё ж были-то они нездешними, привозными, печатными, сотворенными неведомо кем,— может быть, как думал Ефимко, совсем и не людьми. Может быть, их, как свет, как воздух, создавало какое-то необыкновенное чудо, но вот эта картинка, что висела перед ним сейчас на сосновой переборке в учительском доме, была явно рукотворной.
Цвело там, на картинке, весеннее дерево. Хорошо или не слишком оно было исполнено, маленький Ефимко судить не мог, но самое главное для себя тут всё-таки понял. Настоящие рисунки возникают не от чуда, они выходят из-под рук человеческих, и вот если постараться, то, может, и у него получится такая же красота.
С того самого дня и стал Ефимко стараться изо всех сил. Старанье своё начал тоже с дерева. Только не с цветущего, а с зимнего. Потому что до весны было ещё не близко, а в таком деле ждать — лишь время терять.
Начал он с одной из тех берёз, что осыпались по утрам розовым инеем на раскатанную, гладкую дорогу возле самой честняковской избы. Продышит в окошке на морозном стекле круглую дырочку и — сидит рисует. Но рисует-то вроде бы и с усердием, да на бумаге всё ж пока заместо весёлой, светлой берёзы выходит не то сухой голик, не то помело.
Ефимко и так, и этак пробует водить карандашом, а на бумаге — опять помело!
Ветви у берёзы на улице сплетаются в такой тонкий узор, что никак его издали не понять, на бумагу не перенести, и тогда Ефимко вскакивает, пулей вылетает за дверь.
Он лезет вброд по сугробам к берёзе, тянется к самой нижней ветке и, жмурясь от летящего прямо в лицо холодного инея, гнёт её, с хрустом сламывает. А потом хлещет по сугробу и смотрит: что вышло?
На снегу — рисунок. Почти точный рисунок, отпечаток берёзовой ветки,— и Ефимко, стараясь удержать его в памяти, летит ещё прытче домой.
Но скоро он понял и другое. Всё, что хочется нарисовать,— людей, солнышко, небо, всю свою деревню, а главное, собственные сказки — таким вот манером на сугробе не отпечатаешь, с рыхлого сугроба домой на бумагу не перенесёшь. Тут просто самому надо глядеть ещё зорче, рисовать ещё больше.
А для такого упорного рисования у Ефимки теперь появилась и собственная бумага, появились и карандаши. Да не какие-нибудь там огрызки, а целенькие и даже цветные. Дарили их Ефимке старшие деревенские подружки Ефимкиных сестрёнок. Кроме рисования, Ефимко навострился вырезать ножницами всяческие украшения да кружева: хоть на занавеси для окошек, хоть на подзоры для полок, хоть ещё для чего. Вот большие-то девчонки за это и приносили ему из лавки, из городка Кологрива, то карандаш, то лист хорошей, белой бумаги.